Посещение концерта
Всё произошло спонтанно, как и должно происходить с хорошими событиями. Раздался в кармане призыв мобильника, высветился Паша и пригласил меня посетить Концертный зал имени Чайковского и послушать выступление БСО – Большого Симфонического оркестра. Паша недолго соблазнял меня прелестями классической музыки Вебера, Грига, хоть сам он решил пойти на этот концерт только ради "Libertango” Пьяццоллы. Я люблю классическую музыку, а тем более в компании понимающих людей, за впечатлениями которых не нужно тревожно подглядывать в течение всего концерта, пребывая в глубоком сомнении, что для них встреча с классикой такая же радость, как для тебя, и полностью отравляя тем самым собственное удовольствие. Паша в этом отношении меня вполне устраивал, как спутник интеллигентный и интересный. Вообще, интересными я считаю тех людей, которые имеют собственное аргументированное мнение по любому вопросу, - либо не стыдятся признать, что не по любому, - людей, с которыми приятно соглашаться и не тратить впустую нервы, удерживаясь от несогласия и возражений. Впрочем, так же приятно и не соглашаться, зная, что если ты приведёшь такие же аргументированные сомнения, то будешь внимательно выслушан, а не оборван взмахом руки заносчивого невежды, уверенного только в своей правоте. Скажем так, приятны те, кто понятны. Пусть даже мнение такого человека поначалу у меня вызовет протест, но если из желания понять его точку зрения, мне захочется встать на неё и посмотреть его глазами, - это верный путь к взаимопониманию и отсутствию раздражения. Если учесть ещё, что с Пашей мы не часто видимся, я изъявил полное согласие, оставив практически без внимания, что билет у него был один, а нас двое. Второй билет я без труда приобрел в кассе Концертного зала, пока мой приятель добирался до «Маяковки». Я знал, на какой ярус, какого балкона, и даже номер места у него билет, поэтому в кассе оставалось поинтересоваться наличием мест рядышком. Поскольку концерт был рядовой, пенсионерский, абонементный, места в первом ряду, на которых я настаивал, оказались свободны, а первый ряд и вовсе был единственным на этом ярусе этого балкона. Потом, когда я своими глазами убедился в этом, увидев стулья, стоявшие вдоль балюстрады «вагончиком», этот балкон напомнил мне ласточкино гнездо. Даже мелькнула мысль: «Не рухнуть бы!» Но, кажется, эта мысль поневоле является любому человеку на любом балконе. Нет, почему-то твёрдой внутренней убеждённости в прочности именно этого архитектурного изобретения. Следом за этой мыслью, не знаю, как у кого, а у меня незнамо откуда появляется ещё одна подленькая мысль что-нибудь сбросить или плюнуть на головы людей, сидящих внизу. В детстве это воспринимается, как призыв к действию и, как правило, тут же воплощается. Но, откуда такое искушение в зрелом возрасте, когда ты прекрасно понимаешь, насколько это нелепо и даже противно?! Впрочем, мало ли мыслей, удивляющих нас и несообразных с нашим впечатлением о себе, приходит иногда в голову.
В ожидании начала Паша посчитал необходимым посетить мужскую комнату, и я, не обнаружив у себя этой необходимости, всё-таки за компанию двинулся за ним. Дверь в мужскую комнату была скрыта аркой, поэтому, когда из-под этой арки вышла женщина, я выразил сомнение в мужском назначении этой комнаты. Паша указал мне дверную табличку с кружком и треугольником вершиной вниз:
- Видишь, нарисовано: бедра уже плеч. Значит, мужская, – и толкнул дверь.
Прямо за дверью, как в насмешку над его словами и в подтверждение моих опасений, открылся неимоверной величины зад какого-то мужчины, моющего руки, плечи которого минимум вдвое уступали по размеру основанию. Зад был настолько впечатляющий и увесистый, что казалось, даже имеет выступ вроде полки над поясницей, на которую вполне можно было поставить туалетные принадлежности. Я расхохотался, объявив Паше, что был прав, полагая мужскую комнату женской, что треугольник оказался всё-таки вершиной вверх. Вслед за этим мы поднялись на балкон и выяснили, что можем сидеть рядом и смотреть через перила на весь оркестр, что для меня, как оказалось впоследствии, было очень важно.
Концерт состоял, как водится, из двух отделений, программку покупать не было необходимости, так как предусмотрительный мой приятель, распечатав из интернета, принёс её с собой. Так что, в какой последовательности и чьи произведения будет исполнять Большой Симфонический оркестр, нам было известно. А пока, в ожидании как всегда затягивающегося начала, я принялся изучать расположение мест в зале, где был впервые в жизни. И это москвич в возрасте!!! Как-то странно, что с молодых лет, бывая неоднократно в Большом и Малом залах Московской Консерватории, в Концертном Зале имени Глинки и в прочих музыкальных заведениях Москвы, я никогда не задавался вопросом, почему именно в Центральный Концертный Зал Чайковского меня ни разу не заносила судьба. Осмотрев партер, амфитеатр, ложи, балконы и даже потолок, я перевёл взгляд к полукруглой сцене, на которой меня поразило изобилие стульев для такого же, видимо, изобилия оркестрантов. В довершение исповеди могу признаться, что и на выступлении симфонического оркестра вживую я тоже был впервые. А так как обзор производился с балкона, весь оркестр был у меня как на ладони. Наконец заплескались жидкие аплодисменты, усиливавшиеся с притоком музыкантов на места. Я обратил внимание Паши, как быстро такое большое количество народа с такими разнообразными, и подчас громоздкими инструментами, сумели разместиться на сцене.
- У них даже это отрепетировано! – не скрывая восхищения, обернулся я к нему, - Мне кажется, что при пожарной тревоге с эвакуацией этого оркестра вообще никаких проблем не возникнет.
Как только оркестр занял свои места и начал свою обычную и непонятную мне предконцертную какофонию, я стал рассматривать их инструменты, вспоминая, как какие называются. Так, в две группы по левую и правую руку от дирижёрского пульта расселись в изобилии скрипки; за ними, вытянувшись в прямую линию, шли виолончели, подпираемые с левого фланга фортепиано и клавесином, размером с фортепиано; с правого фланга расположились ударные, двигаясь соответственно уменьшающейся мощи, от огромного барабана авансцены через азиатские чаши литавр к пионерскому барабану, а от него уже вовсе по мелочи: к маракасам, бубну, треугольнику и ксилофону на самых задворках оркестра. Были там, на задворках ещё какие-то приспособления для извлечения звука, но тогда я на них внимания не обратил. Они сами потом заставили меня обратить на них внимание. Ряд за виолончелями заняли духовые инструменты: трубы, тромбоны, валторны, флейты, кларнеты, гобои и другие, определить которые я затруднился. С левого края между ними и фортепиано втиснуты были две арфы, на которых в течение всего концерта что-то перебирали две женщины, но в грохоте всех инструментов их было слышно так же, как клавесин. На нём, с моей точки зрения совершенно бесплодно, хоть и виртуозно, изо всех сил порой надсаживалась какая-то несчастная. Заявляю, как очевидец, ни клавесин, ни арфы слышны не были! Мне кажется даже, что они и сами не могли бы при всём желании услышать, что они играют, - так порой гремели остальные инструменты. Нет, пожалуй, был один короткий музыкальный эпизод, когда остальные заткнулись за недостатком нот, и играл клавесин, а с ним вместе очень интересный инструмент в виде домашнего пианино, звенящий при нажатии клавиш почему-то колокольчиками. Так и не знаю, как он называется, но звучал красиво, хоть и нечасто. Венчал это буйство инструментов внушительный ряд контрабасов, возвышавшийся за оркестром, как горы над равниной. Очень понравилось почему-то, что многие струнные инструменты имели отчётливые следы потёртостей, которые свидетельствовали о почтенном их возрасте и, наверняка, ценности.
Можете себе представить, сколько мы ждали появления дирижёра, если мне было подарено столько времени для таких наблюдений.
Наконец, под утомлённый уже шум аплодисментов и неслышные за ним приветственные похлопывания смычками явился кудлатый, как водится, дирижёр с таким видом, будто он долгожданный гость, с мясом вырвавший из своей напряженной музыкальной жизни кусок времени, чтобы подарить его безвозмездно музыкантам и слушателям. С показной вежливостью он снисходительно совершил ритуальное рукопожатие с первой и второй скрипкой, жестом усадил остальных, поднял руки, зал умер, руки ожили, и… началось. Сверившись с Пашиной программкой, я увидел, что это одна из вещей Вебера в обработке Берлиоза. Должен сообщить, что для меня любая музыка, где я не слышу мелодии, представляет набор звуков. Этот набор может спокойно проходить в уши, не задевая душу, а может раздражать. Вебер в обработке Берлиоза меня не раздражал. В такие моменты мне приятно утешать себя тем, что если я не слышу мелодии, то её слышат профессионалы, которые это исполняют. А если я в таком случае не проникаюсь и не зажигаюсь музыкальной темой, я начинаю наблюдать, как играют музыканты. Это доставляет удовольствие почти всегда. Ведь всегда приятно видеть работу мастеров, которая никогда тебе не будет под силу, тем более такую слаженную и самозабвенную. Что сразу бросилось в глаза, это полная ненужность дирижёра, которого так долго ждали. Я не отрицаю его роли в выборе произведений для оркестра, подготовке репертуара, в репетициях и чудесного превращения, наконец, этого сборища музыкантов в слаженный коллектив. Но внешне, на концерте его роль совершенно непонятна. Музыканты, - а я всех внимательно пересмотрел, - уткнувшись в пюпитры, следили только за нотами, только один литаврщик выделялся своей вызывающей праздностью, обнаглев до того, что демонстративно сложил руки на груди в ожидании своей недолгой партии и тоже не смотрел на дирижёра. Насколько я понял, композиторы XIX-начала XX века основной упор делали на струнные и духовые инструменты, используя ударные в моменты апофеоза, наивысшего музыкального напряжения, когда гремит весь оркестр и гром ударных инструментов усиливает мощь мелодии. Поэтому первое отделение, посвященное творчеству композиторов XIX-го века, вызывало много вопросов к профессиональной пригодности музыкантов-ударников, по моему мнению, откровенно бездельничавших по правому флангу и на задворках оркестра. Забегая вперёд, замечу, что программа второго отделения, посвящённая «творчеству» композиторов XX - начала XXI века, реабилитировала их в моих глазах с лихвой.
Кого я действительно с удовольствием слушал, так это Эдварда Грига. Было не только всё понятно, но и приятно. Безусловно, музыкальный язык – особый язык. Это не язык нашего повседневного общения, это не язык литературного произведения, который в любом случае близок повседневному языку, и в тонкостях которого многие из нас могут не только разобраться, но и оценить эти тонкости. Мы живём в языке, чувствуем его, и это даёт нам возможность гораздо живее и отчётливей его воспринимать. В музыкальном же языке живут единицы, по сравнению с населением страны, из которого не у всех ещё и музыкальный слух есть. Поэтому, как мне кажется, только гениальные композиторы через музыку могут волновать души людей. Основа музыки – мелодия, форма музыки – ритм. Друг без друга они не существуют. Но для мелодии существует ещё понятие гармонии, то есть, согласованной красоты звуков. У Грига эта согласованная красота есть всегда, у Чайковского, у Бетховена, у Моцарта и других гениальных композиторов она есть. А вот у многих она есть не всегда, или её не бывает никогда. Согласованность звуков есть – красоты нет! В этом и тайна гениальности, недоступная ремесленникам вроде Шостаковича, Скрябина, Шнитке, Прокофьева и прочих, с позволения сказать, композиторов индустриально-электронной эпохи. Их оригинальничанье с музыкой выглядит прямым над ней издевательством. Их новаторство заключается лишь в использовании вспомогательных диезо-бемольных нот, как основных знаков для написания своих произведений и в эпилептическом ритме. Их с позволения сказать произведения выглядят прямым насилием над музыкантами, которые все руки выкрутят, пока исполнят до конца эти опусы. И слушать это невозможно, и жалость к музыкантам рождает ненависть к «творцу». Это все равно, что в литературе какой-нибудь такой «новатор» вздумает написать роман, используя только служебные части речи и половину пунктуационных знаков. Но, я увлёкся.
А ведь перед исполнением каждого произведения предупреждали публику, чтобы не хлопали в каждой паузе. Да, разве удержишь их!? Чуть затянется музыкальная пауза – шквал аплодисментов. А это - промежуток между первой и второй частью, в котором хлопать в ладоши не только невежественно, но и оскорбительно для исполнителей. Ещё есть так называемые ложные финалы, которых может быть от двух и более до окончательного финала. То есть, полное ощущение, что музыка затихает и произведение окончено, как вдруг снова-здорово: пошли те же предфинальные аккорды. Этого тоже многие не знают. В таких случаях я начинал понимать, зачем нужен дирижёр. Он, не оборачиваясь, поднятой рукой давал понять: мол, обождите, скоро уже. Наша неискушённая публика ходит на такие концерты для того, чтобы скорее себя показать, нежели получить удовольствие. Мне кажется, что большинство людей, посещающих концерты, никакого удовольствия от этого и не получают, так как ничего в этом не смыслят. Но они так спешат оркестру и самим себе показать свою осведомлённость, так торопятся выразить аплодисментами (а то и неуместными воплями «Браво!») своё, близкое к физиологическому, удовлетворение от «прослушанного», что часто не догадываются, что хлопают-то они «недослушанному». Мне думается, нужно не так предупреждать перед началом! Надо объявлять следующее: ”Уважаемые ценители музыки! Мы убедительно просим Вас не аплодировать после каждого, на ваш взгляд, удачно взятого аккорда. Простите, но вы не на передаче у Малахова!” Кстати, ещё задолго до рождения Малахова и появления передач с аплодёрами и горлодёрами вместо зрителей моя бабушка поражалась способности нашей публики хлопать чему угодно, удивляясь такой неразборчивости. – Нашей публике хоть задницу покажи – всё будут аплодировать, - говаривала она, даже не предполагая, как скоро и точно сбудется её пророчество. А наша публика готова хлопать уже по принципу «непонятно, но здорово!», лишь бы самой о себе заявить, да шуму сотворить:
«…Онегин полетел к театру,
Где каждый, вольностью дыша,
Готов охлопать антраша,
Ошикать Федру, Клеопатру,
Моину вызвать для того,
ЧТОБ ТОЛЬКО СЛЫШАЛИ ЕГО»
Недаром наивные иностранцы взахлёб восхищаются пониманием и необычайной отзывчивостью русской публики. Дурачки!!! Отзывчивость эта как раз тем яростнее, чем больнее стыд от непонимания. Этим, скорее всего, и объяснялось довольно сдержанное восприятие публикой бессмертных вещей Грига, которые тронут даже душу младенца, и дикое неистовство после исполнения музыки, если можно так выразиться, Ревуэльтаса, Маскатса и иже с ними. Крикам «Браво» не было числа, ладони отшибались немилосердно, аплодисменты тут же переходили в долго несмолкающую овацию, словом, ад кромешный! И это дневной концерт, который посетили почтенные, умудрённые и сединами убелённые, казалось бы, люди, пенсионеры, мать их…! Лишь одна старушка, которая сидела прямо передо мной, повела себя как истинный ценитель классической музыки: Грига она прослушала внимательно, на Вебере в обработке Берлиоза стала клевать носом, на Пьяццолле и вовсе утомлённо поникла головой. А на второе отделение она не осталась, поступив, как выяснилось впоследствии, мудро. А за моего друга мне было обидно, как за себя. Как уже было сказано, он и шёл на этот концерт только ради Пьяццоллы, только ради того, чтобы вживую послушать его знаменитое "Libertango”. Остальное уж так, заодно. Он даже до концерта дал мне на своём устройстве посмотреть и послушать эту вещь в исполнении самого Пьяццоллы, чьё соло на бандонеоне вело и направляло сопровождение виолончели и прочих инструментов. Здесь же Пашу ждало разочарование и уныние. Тот, кого дирижёр вывел на сцену чуть ли не за ручку, был далеко не Пьяццолла, напоминая больше какого-то невзрачного клопа. И бандонеон на этом коротышке был не он, а баян, смотревшийся скорее не как музыкальный инструмент, а как рюкзак спереди. Предупредительный дирижёр усадил его рядом с собой, и дал взмах. На этом его вежливость по отношению к баянисту, Пьяццолле, а заодно к Паше закончилась. С этого момента и до самого окончания был слышен подавляющий аккомпанемент огромного оркестра, игравшего в полную мощь. Соло незадачливого «русского пьяцоллы» на баяне можно было только угадывать, и то, если раньше эту вещь слышал хотя бы раз. Может быть, этот баянист и хороший баянист, но дирижёр ему попался плохой – о нём совсем не думал, а только заботился о полновесном звучании своего оркестра. Происходило нечто невообразимое: ведущим оказался аккомпанемент, а не солист. От этого "Libertango” стало не просто неузнаваемым, но ещё и неприятным. Эта «премилая вещица» завершала первое отделение, но аплодисменты сорвала, как во втором, подтвердив лишний раз мои догадки о легкомыслии и наивности нашей публики. Но о втором отделении позже.
Если не считать сокрушения и сетований Паши на бездарное исполнение его любимой мелодии и переизбытка фотографий евреев на стенах фойе, антракт для меня прошёл без переживаний.
Второе отделение концерта, действительно, потрясло и ошеломило меня. Не музыкой композиторов, - музыки я так и не услышал, - исполнительским мастерством той категории музыкантов, которых в первом отделении я поспешно отнёс к профессионально непригодным тунеядцам и паразитам, – музыкантов на ударных инструментах. И в частности, у меня на протяжении второго отделения выросло и утвердилось мнение, что музыка с момента своего зарождения в виде примитивных языческих плясок под бубны и там-тамы, пройдя долгий тысячелетний путь от простого ритма к мелодии, достигла вершины могущества в XVIII-XIX веках и, дав последний мощный всплеск в начале XX века, она постепенно возвращается в свой младенческий возраст. Так, когда-то бывший ребёнком старик, на склоне лет вновь впадает в детство. В своё время в кукольном театре Образцова шёл спектакль «Необыкновенный концерт». Один из номеров этого концерта так и назывался «Авангардисты». В нём, не мудрствуя лукаво, куклы-музыканты во фраках на полном серьёзе исполняли так называемую сюиту из трёх частей. Использовали они такие «инструменты: воронка, используемая в качестве трубы; скрипящая и хлопающая дверь; чайник, в который дули через носик, чтобы бурлила вода; унитаз с бачком на высокой трубе и натянутыми между ними верёвками в виде струн; гремящие консервные банки на шесте; рельс, о который руководитель ансамбля ударял лбом; наконец, истошно верещащую кошку в мешке. Куклы очень ответственно и забавно на этих немудрящих подручных средствах исполняли все три части «сюиты», завершая произведение в третьей части апофеозом – грохотом спускаемой в унитаз воды. И я подумал, что для исполнения тех произведений, что звучали во втором отделении, многие музыкальные инструменты вполне можно было заменить реальными прототипами «инструментов» из кукольного спектакля. Тогда у слушателей не возникало бы впечатления, что над благородными инструментами измываются. Помимо этого замысел и исполнение полностью пришли бы в соответствие друг с другом. Отдельно расписывать особенности каждого услышанного произведения не стану, постараюсь передать общее впечатление от того, что довелось услышать. Прежде всего, после исполнения уже первой вещи, творцом которой, помнится, был Ревуэльтас, - я стал с большим уважением относиться к ушедшей после первого отделения старушке. Она, думалось мне, была единственным человеком в этом зале, понимавшим настоящую музыку. Может, конечно, она ушла потому, что проголодалась или с детишками нужно сидеть, но мне так думать не хотелось, мне хотелось хоть кого-то уважать в тот момент. Всё второе отделение прошло под лозунгом: "Без божества, без вдохновенья!”, доказав лишний раз, как глубоко может пасть человек, оторвавшийся от природы-матери.
Передам впечатление лишь от одной вещи, которая и запомнилась лишь потому, что явилась совокупностью всех новшеств в музыке XX- начала XXI века.
Гробовая тишина. Дирижёр, энергично взмахнув руками, запускает трубы, которые немедленно отзываются истошным верещаньем, очень напоминающим сирену пожарной машины, несущейся очертя голову по тревоге. В это же время активизируются ударные инструменты: на литаврах гремит рвущая душу тревожная дробь, как перед смертельным номером в цирке; раздаётся клацанье треугольника, обрываемое тяжким «Буммм!» большого барабана на авансцене. Пауза. Снова взмах рук, и неожиданно все струнные инструменты превращаются в щипковые. Взрослые люди, музыканты во фраках и музыкантши в концертных платьях, как малые дети, забыв про смычки, увлечённо дёргают струны скрипок, виолончелей и контрабасов. Ощущение такое, что они ищут вшей между струн, а те оказываются ловчее. Звук непередаваемый, сравнимый разве что с удесятерённым звуком туго натянутой верёвки, на которую постоянно вешают и тут же сдёргивают с неё недосушенное бельё. Вступает пионерский барабан с дробью боевой «Зори»; ему охотно помогают литавры и большой барабан. Неожиданно с какой-то своей сугубо личной темой ни к селу, ни к городу вступает ксилофон, но, как бы опамятовавшись, обрывается. Арфы сидят грустные, не соображая, зачем их не отпустили. Для них нот нет. Тяжелее всего, мне казалось, контрабасам: щипать такие канаты, какие у них в качестве струн, безболезненно могут только бывалые моряки с мозолистыми клешнями вместо рук. Но, о счастье, струнники вновь берут смычки. Правда, лучше от этого не становится. Я оглядываюсь на Пашу, его взгляд выражает ошеломление и сомнение в реальности происходящего. Я понимаю его и прошу посмотреть на левые руки скрипачей, пальцы которых застыли в ОДНОМ!!! положении на грифах, в то время, как правые руки неистово водят смычками туда-сюда под грохот канонады ударников. Лица скрипачей обозлены, мелодии нет, гармонии подавно – создаётся впечатление, что идёт массовый аврал на пилораме, с таким азартом идёт распиловка скрипок, виолончелей и контрабасов. Осатаневший вконец литаврщик лупит с такой силой ненависти по своим чашкам, словно хочет прорвать их, а потом, если удастся, проломить и череп дирижёра, заставившего весь оркестр так маяться. Кажется, хуже некуда, но это лишь, кажется. Внезапно зал вздрагивает от ещё более громкого и резкого завывания труб. Впечатление такое, что стадо слонов одновременно издало предсмертный рёв и тут же пало до единого. После этого вдруг оглушающая тишина, пользуясь которой некоторые осведомлённые люди пытаются аплодировать, но дирижёр, гневно тряхнув патлами, вновь вскидывает руки. Публика замирает, в ожидании на сей раз уже минимум конца света, но вдруг невесть зачем, вступает клавесин, которому вторит какая-то хлопалка. Клавесин виртуозно использует все клавиши, как попало, но очень быстро, руки музыканта, прекрасно видные мне с балкона, вытворяют бесполезные чудеса, а я в этот момент с мучительным напряжением ищу инструмент, издающий непонятный цокающий звук. В итоге, не обращая уже внимание на клавесин, я нахожу его на задворках оркестра, а также и музыканта с хитрым и весёлым лицом, резво отбивающего ритм на этом воистину бесхитростном инструменте. Затрудняясь определить, из чего он может быть изготовлен, я совершенно отчётливо вижу его фаллическую форму и розовый цвет. Вот, по самой-то макушке и наяривал весёлый музыкант. До этого я видел, как музыкант с треугольником играл ещё и на маракасах, как ксилофонист тряс бубном, а этого фалло-музыканта я видел только с одним этим инструментом, который и был-то востребован только ОДИН! раз за ВЕСЬ! концерт. Словом, этот непродолжительный промежуток времени стал недолгим звёздным часом клавесина и фаллоса. Недолго их музыка играла. Снова истерический взмах рук, взревели все, доходя до остервенения, и дело крещендо (нарастая) покатилось к финалу. Казалось, весь оркестр стремительно несётся к краю бездонной пропасти, куда суждено навеки кануть, и где ему уготованы вечные муки адовы. С таким отчаянием и экстазом упоения насиловали музыканты свои инструменты, словно были уверены, что никогда больше не взять им в руки, ни смычков, ни палочек; не прикоснуться к клавишам, не набрать в лёгкие воздух трубачам, будто приготовились все дружно с последним аккордом покинуть грешную землю. Такой массовый героизм был бы понятен, если бы музыка, которую исторгал оркестр, соответствовала трагичности его поведения. Но, поскольку это была НЕ МУЗЫКА, создавалось впечатление, что не герои покидают мир, а демоны с триумфом въезжают в него. Да! После этого наш благодарный зал мог сколько угодно реветь от восторга. Произведение нашло своего благодарного слушателя!
По выходе Паша, тонкий и чувствительный человек, даже не старался делиться впечатлениями. Единственное, что я от него услышал:
- А я всё равно не жалею, что сходили!
К этому «всё равно» добавлять было уже нечего.
29 апреля – 12 мая 2012 г.